В дурном обществе. Владимир Короленко «В дурном обществе

Русский писатель Владимир Галактионович Короленко родился в Житомире, в обедневшей дворянской семье. Его отец, Галактион Афанасьевич, был судьей, суровым и замкнутым человеком, но при этом честным и неподкупным. Скорее всего, под влиянием отца еще в раннем возрасте у мальчика возникло стремление к справедливости. Но будущий писатель не хотел становиться судьей, как его отец, он мечтал стать адвокатом, чтобы не судить, а защищать людей.

Сейчас таких людей принято называть правозащитниками, ведь главным делом жизни Короленко стало отстаивание человеческих прав. Уже с юности он примкнул к народовольческому движению. За революционную деятельность неоднократно ссылался на Урал и в Сибирь. Уже став известным писателем, он добивался освобождения простых людей, несправедливо осужденных, во время Гражданской войны помогал военнопленным, создавал приюты и детские дома.

Одним из произведений, принесших славу писателю, стала повесть «В дурном обществе», позже в адаптированном для детей варианте ставшая рассказом «Дети подземелья». Автор был недоволен стремлением издателей знакомить юношество с писателем в «обкромсанном виде». Но именно этот вариант произведения был известен каждому советскому школьнику.

История мальчика Васи, оставшегося без матери в шесть лет и росшего, «как пугливый зверек», не могла оставить равнодушным никого. Став бродягой, потому что его «преступные игры» с младшей сестрой Соней воспринимались старой нянькой и отцом негативно, мальчик страдает от «ужаса одиночества» и пропасти, которая разделяет его с отцом. «Пан судья», как уважительно называли отца в небольшом городке Княжье-Вено, став вдовцом, горюет об утрате один, не подпуская к себе сына, испытывавшего те же чувства. Замкнутость и суровость отца и страх сына все больше отдаляли их друг от друга.

Неизвестно, чем бы закончилось для главного героя это испытание горем, если бы не его знакомство с «проблематическими натурами» - нищими бродягами, жившими в заброшенной часовне возле кладбища. Среди них оказался ровесник Васи - девятилетний Валек. Первая встреча, едва не закончившаяся стычкой, обернулась дружбой благодаря Марусе. Эта четырехлетняя девочка, прижавшаяся к старшему товарищу, помешала выяснить отношения между мальчиками, что называется, по-мужски. И это случайное знакомство обернулось для главного героя новыми жизненными впечатлениями.

Вася узнал, что на свете есть несправедливость, что его новые знакомые нищие и часто испытывают голод - чувство, доселе неведомое сыну судьи. Но от простодушного признания Маруси в том, что она была голодна, «что-то повернулось в груди» у героя. Долго не мог мальчик осознать это «новое болезненное чувство, переполнявшее душу», потому что впервые по-настоящему задумался о том, что в этом мире хорошо, а что такое плохо. Как сын судьи, он прекрасно осознавал, что воровать нельзя, что это противозаконно, но, увидев голодных детей, впервые засомневался в правильности этих законов. С его глаз «спала повязка»: он начал с новой, неожиданной для себя стороны открывать в жизни то, что ему казалось ясным и однозначным.

Сравнивая Марусю, «бледное, крошечное создание, напоминавшее цветок», выросший без солнца, и свою сестру Соню, «упругую, как мячик», тоже четырехлетнюю девочку, Вася невольно сочувствовал малышке, из которой «серый камень» высосал всю жизнь. Эти загадочные слова заставляли мальчика вновь и вновь размышлять о несправедливости мироустройства, и «чувство щемящего до боли сожаления» сжимало сердце юного героя, а сам он становился более смелым и волевым, готовясь защищать своих новых друзей от всех ужасов действительности, ведь грустная улыбка Маруси стала для него почти так же дорога, как улыбка сестры.

Оказавшись в «дурном обществе», мальчик с удивлением понял, что его отец не тот, кем кажется. Внешняя суровость и неприступность, по мнению пана Тыбурция, были свидетельством того, что он верный слуга своего господина, имя которому закон. От этих слов фигура отца в представлении мальчика «облеклась ореолом грозной, но симпатичной силы». Однако проявление этой силы ему еще предстояло узнать. Когда Марусе стало совсем плохо, Вася принес ей куклу своей сестры - память о покойной матери. Эта «нарядная фаянсовая барышня» произвела на Марусю почти волшебное воздействие: девочка встала с постели и даже начала играть с куклой, звонко смеясь. Эта первая и последняя радость недолгой жизни девочки стала переломным моментом в отношениях с отцом.

Узнав о пропаже, отец силой пытался вырвать признание у сына, но гнев и бешенство отца, наоборот, придали решимости главному герою: он готов был к тому, что отец швырнет, изломает, что его тело «беспомощно забьется в сильных и исступленных руках «человека, которого он любил и ненавидел в эту секунду. К счастью, «бешеное насилие» не успело разбить любовь сына вдребезги: вмешался Тыбурций Драб, пришедший сообщить печальную новость о смерти Маруси и вернуть куклу.

Именно этому бродяге, имевшему, по его словам, «крупную ссору» с законом, удалось не только примирить отца и сына, но и дать возможность слуге закона иначе взглянуть на «дурное общество». Его слова о том, что Вася был в «дурном обществе», но не сделал дурного дела, позволили отцу поверить в сына. «Тяжкий туман, нависший над душой отца», рассеялся, и долго сдерживаемая любовь сына потоком хлынула в его сердце.

После печальной сцены прощания с Марусей автор ускоряет время описываемых событий: быстро проносится детство юных героев, и вот уже у Васи и Сони впереди «крылатая и честная юность». И можно быть уверенными в том, что они действительно вырастут настоящими людьми, потому что прошли трудное, но необходимое испытание человечностью.

Проблема социального неравенства, поднятая Владимиром Короленко в повести, позволила каждому задуматься уже в юном возрасте о взрослых проблемах. Произведение учит проявлять милосердие и доброту и к своим близким, и к тем, кто оказался в трудной ситуации. Может быть, тогда наше современное общество перестанет быть «дурным»?

Владимир Галактионович Короленко /15 (27) июля 1853 - 25 декабря 1921/ - русский писатель украинско-польского происхождения, журналист, публицист, общественный деятель.

Из детских воспоминаний моего приятеля

Подготовка текста и примечания: С.Л.КОРОЛЕНКО и Н.В.КОРОЛЕНКО-ЛЯХОВИЧ

I. РАЗВАЛИНЫ

Моя мать умерла, когда мне было шесть лет. Отец, весь отдавшись своему

горю, как будто совсем забыл о моем существовании. Порой он ласкал мою

маленькую сестру и по-своему заботился о ней, потому что в ней были черты

матери. Я же рос, как дикое деревцо в поле,- никто не окружал меня особенною

заботливостью, но никто и не стеснял моей свободы.

Местечко, где мы жили, называлось Княжье-Вено, или, проще,

Княж-городок. Оно принадлежало одному захудалому, но гордому польскому роду

и представляло все типические черты любого из мелких городов Юго-западного

края, где, среди тихо струящейся жизни тяжелого труда и мелко-суетливого

еврейского гешефта, доживают свои печальные дни жалкие останки гордого

панского величия.

Если вы подъезжаете к местечку с востока, вам прежде всего бросается в

глаза тюрьма, лучшее архитектурное украшение города. Самый город раскинулся

внизу над сонными, заплесневшими прудами, и к нему приходится спускаться по

отлогому шоссе, загороженному традиционною "заставой". Сонный инвалид,

порыжелая на солнце фигура, олицетворение безмятежной дремоты, лениво

поднимает шлагбаум, и - вы в городе, хотя, быть может, не замечаете этого

сразу. Серые заборы, пустыри с кучами всякого хлама понемногу перемежаются с

подслеповатыми, ушедшими в землю хатками. Далее широкая площадь зияет в

разных местах темными воротами еврейских "заезжих домов", казенные

учреждения наводят уныние своими белыми стенами и казарменно-ровными

линиями. Деревянный мост, перекинутый через узкую речушку, кряхтит,

вздрагивая под колесами, и шатается, точно дряхлый старик. За мостом

потянулась еврейская улица с магазинами, лавками, лавчонками, столами

евреев-менял, сидящих под зонтами на тротуарах, и с навесами калачниц. Вонь,

грязь, кучи ребят, ползающих в уличной пыли. Но вот еще минута и - вы уже за

городом. Тихо шепчутся березы над могилами кладбища, да ветер волнует хлеба

на нивах и звенит унылою, бесконечною песней в проволоках придорожного

телеграфа.

Речка, через которую перекинут упомянутый мост, вытекала из пруда и

впадала в другой. Таким образом, с севера и юга городок ограждался широкими

водяными гладями и топями. Пруды год от году мелели, зарастали зеленью, и

высокие густые камыши волновались, как море, на громадных болотах. Посредине

одного из прудов находится остров. На острове - старый, полуразрушенный

Я помню, с каким страхом я смотрел всегда на это величавое дряхлое

здание. О нем ходили предания и рассказы один другого страшнее. Говорили,

что остров насыпан искусственно, руками пленных турок. "На костях

человеческих стоит старое замчи"ще,- передавали старожилы, и мое детское

испуганное воображение рисовало под землей тысячи турецких скелетов,

поддерживающих костлявыми руками остров с его высокими пирамидальными

тополями и старым замком. От этого, понятно, замок казался еще страшнее, и

даже в ясные дни, когда, бывало, ободренные светом и громкими голосами птиц,

мы подходили к нему поближе, он нередко наводил на нас припадки панического

ужаса,- так страшно глядели черные впадины давно выбитых окон; в пустых

залах ходил таинственный шорох: камешки и штукатурка, отрываясь, падали

вниз, будя гулкое эхо, и мы бежали без оглядки, а за нами долго еще стояли

стук, и топот, и гоготанье.

А в бурные осенние ночи, когда гиганты-тополи качались и гудели от

налетавшего из-за прудов ветра, ужас разливался от старого замка и царил над

всем городом. "Ой-вей-мир!" [О горе мне (евр.)] - пугливо произносили евреи;

богобоязненные старые мещанки крестились, и даже наш ближайший сосед,

кузнец, отрицавший самое существование бесовской силы, выходя в эти часы на

свой дворик, творил крестное знамение и шептал про себя молитву об упокоении

Старый, седобородый Януш, за неимением квартиры приютившийся в одном из

подвалов замка, рассказывал нам не раз, что в такие ночи он явственно

слышал, как из-под земли неслись крики. Турки начинали возиться под

островом, стучали костями и громко укоряли панов в жестокости. Тогда в залах

старого замка и вокруг него на острове брякало оружие, и паны громкими

криками сзывали гайдуков. Януш слышал совершенно ясно, под рев и завывание

бури, топот коней, звяканье сабель, слова команды. Однажды он слышал даже,

как покойный прадед нынешних графов, прославленный на вечные веки своими

кровавыми подвигами, выехал, стуча копытами своего аргамака, на середину

острова и неистово ругался:

"Молчите там, лайдаки [Бездельники (польск.)], пся вяра!"

Потомки этого графа давно уже оставили жилище предков. Большая часть

дукатов и всяких сокровищ, от которых прежде ломились сундуки графов,

перешла за мост, в еврейские лачуги, и последние представители славного рода

выстроили себе прозаическое белое здание на горе, подальше от города. Там

протекало их скучное, но все же торжественное существование в

презрительно-величавом уединении.

Изредка только старый граф, такая же мрачная развалина, как и замок на

острове, появлялся в городе на своей старой английской кляче. Рядом с ним, в

черной амазонке, величавая и сухая, проезжала по городским улицам его дочь,

а сзади почтительно следовал шталмейстер. Величественной графине суждено

было навсегда остаться девой. Равные ей по происхождению женихи, в погоне за

деньгами купеческих дочек за границей, малодушно рассеялись по свету,

оставив родовые замки или продав их на слом евреям, а в городишке,

расстилавшемся у подножия ее дворца, не было юноши, который бы осмелился

поднять глаза на красавицу-графиню. Завидев этих трех всадников, мы, малые

ребята, как стая птиц, снимались с мягкой уличной пыли и, быстро рассеявшись

по дворам, испуганно-любопытными глазами следили за мрачными владельцами

страшного замка.

В западной стороне, на горе, среди истлевших крестов и провалившихся

могил, стояла давно заброшенная униатская часовня. Это была родная дочь

расстилавшегося в долине собственно обывательского города. Некогда в ней

собирались, по звону колокола, горожане в чистых, хотя и не роскошных

кунтушах, с палками в руках, вместо сабель, которыми гремела мелкая шляхта,

тоже являвшаяся на зов звонкого униатского колокола из окрестных деревень и

Отсюда был виден остров и его темные громадные тополи, но замок сердито

и презрительно закрывался от часовни густою зеленью, и только в те минуты,

когда юго-западный ветер вырывался из-за камышей и налетал на остров, тополи

гулко качались, и из-за них проблескивали окна, и замок, казалось, кидал на

часовню угрюмые взгляды. Теперь и он, и она были трупы. У него глаза

потухли, и в них не сверкали отблески вечернего солнца; у нее кое-где

провалилась крыша, стены осыпались, и, вместо гулкого, с высоким тоном,

медного колокола, совы заводили в ней по ночам свои зловещие песни.

Но старая, историческая рознь, разделявшая некогда гордый панский замок

и мещанскую униатскую часовню, продолжалась и после их смерти: ее

поддерживали копошившиеся в этих дряхлых трупах черви, занимавшие уцелевшие

углы подземелья, подвалы. Этими могильными червями умерших зданий были люди.

Было время, когда старый замок служил даровым убежищем всякому бедняку

без малейших ограничений. Все, что не находило себе места в городе, всякое

выскочившее из колеи существование, потерявшее, по той или другой причине,

возможность платить хотя бы и жалкие гроши за кров и угол на ночь и в

непогоду,- все это тянулось на остров и там, среди развалин, преклоняло свои

победные головушки, платя за гостеприимство лишь риском быть погребенными

под грудами старого мусора. "Живет в замке" - эта фраза стала выражением

крайней степени нищеты и гражданского падения. Старый замок радушно принимал

и покрывал и перекатную голь, и временно обнищавшего писца, и сиротливых

старушек, и безродных бродяг. Все эти существа терзали внутренности дряхлого

здания, обламывая потолки и полы, топили печи, что-то варили, чем-то

питались,- вообще, отправляли неизвестным образом свои жизненные функции.

Однако настали дни, когда среди этого общества, ютившегося под кровом

седых руин, возникло разделение, пошли раздоры. Тогда старый Януш, бывший

некогда одним из мелких графских "официалистов" {Прим. стр. 11}, выхлопотал

себе нечто вроде владетельной хартии и захватил бразды правления. Он

приступил к преобразованиям, и несколько дней на острове стоял такой шум,

раздавались такие вопли, что по временам казалось, уж не турки ли вырвались

из подземных темниц, чтоб отомстить утеснителям. Это Януш сортировал

население развалин, отделяя овец от козлищ. Овцы, оставшиеся попрежнему в

замке, помогали Янушу изгонять несчастных козлищ, которые упирались,

выказывая отчаянное, но бесполезное сопротивление. Когда, наконец, при

молчаливом, но, тем не менее, довольно существенном содействии будочника,

порядок вновь водворился на острове, то оказалось, что переворот имел

решительно аристократический характер. Януш оставил в замке только "добрых

христиан", то есть католиков, и притом преимущественно бывших слуг или

потомков слуг графского рода. Это были все какие-то старики в потертых

сюртуках и "чамарках" {Прим. стр. 11}, с громадными синими носами и

суковатыми палками, старухи, крикливые и безобразные, но сохранившие на

последних ступенях обнищания свои капоры и салопы. Все они составляли

однородный, тесно сплоченный аристократический кружок, взявший как бы

монополию признанного нищенства. В будни эти старики и старухи ходили, с

молитвой на устах, по домам более зажиточных горожан и среднего мещанства,

разнося сплетни, жалуясь на судьбу, проливая слезы и клянча, а по

воскресеньям они же составляли почтеннейших лиц из той публики, что длинными

рядами выстраивалась около костелов и величественно принимала подачки во имя

"пана Иисуса" и "панны Богоматери".

Привлеченные шумом и криками, которые во время этой революции неслись с

острова, я и несколько моих товарищей пробрались туда и, спрятавшись за

толстыми стволами тополей, наблюдали, как Януш, во главе целой армии

красноносых старцев и безобразных мегер, гнал из замка последних,

подлежавших изгнанию, жильцов. Наступал вечер. Туча, нависшая над высокими

вершинами тополей, уже сыпала дождиком. Какие-то несчастные темные личности,

запахиваясь изорванными донельзя лохмотьями, испуганные, жалкие и

сконфуженные, совались по острову, точно кроты, выгнанные из нор

мальчишками, стараясь вновь незаметно шмыгнуть в какое-нибудь из отверстий

замка. Но Януш и мегеры с криком и ругательствами гоняли их отовсюду,

угрожая кочергами и палками, а в стороне стоял молчаливый будочник, тоже с

увесистою дубиной в руках, сохранявший вооруженный нейтралитет, очевидно,

дружественный торжествующей партии. И несчастные темные личности поневоле,

понурясь, скрывались за мостом, навсегда оставляя остров, и одна за другой

тонули в слякотном сумраке быстро спускавшегося вечера.

С этого памятного вечера и Януш, и старый замок, от которого прежде

веяло на меня каким-то смутным величием, потеряли в моих глазах всю свою

привлекательность. Бывало, я любил приходить на остров и хотя издали

любоваться его серыми стенами и замшенною старою крышей. Когда на утренней

заре из него выползали разнообразные фигуры, зевавшие, кашлявшие и

крестившиеся на солнце, я и на них смотрел с каким-то уважением, как на

существа, облеченные тою же таинственностью, которою был окутан весь замок.

Они спят там ночью, они слышат все, что там происходит, когда в огромные

залы сквозь выбитые окна заглядывает луна или когда в бурю в них врывается

ветер. Я любил слушать, когда, бывало, Януш, усевшись под тополями, с

болтливостью семидесятилетнего старика начинал рассказывать о славном

прошлом умершего здания. Перед детским воображением вставали, оживая, образы

прошедшего, и в душу веяло величавою грустью и смутным сочувствием к тому,

чем жили некогда понурые стены, и романтические тени чужой старины пробегали

в юной душе, как пробегают в ветреный день легкие тени облаков по светлой

зелени чистого поля.

Но с того вечера и замок, и его бард явились передо мной в новом свете.

Встретив меня на другой день вблизи острова, Януш стал зазывать меня к себе,

уверяя с довольным видом, что теперь "сын таких почтенных родителей" смело

может посетить замок, так как найдет в нем вполне порядочное общество. Он

даже привел меня за руку к самому замку, но тут я со слезами вырвал у него

свою руку и пустился бежать. Замок стал мне противен. Окна в верхнем этаже

были заколочены, а низ находился во владении капоров и салопов. Старухи

выползали оттуда в таком непривлекательном виде, льстили мне так приторно,

ругались между собой так громко, что я искренно удивлялся, как это строгий

покойник, усмирявший турок в грозовые ночи, мог терпеть этих старух в своем

соседстве. Но главное - я не мог забыть холодной жестокости, с которою

торжествующие жильцы замка гнали своих несчастных сожителей, а при

воспоминании о темных личностях, оставшихся без крова, у меня сжималось

Как бы то ни было, на примере старого замка я узнал впервые истину, что

от великого до смешного один только шаг. Великое в замке поросло плющом,

повиликой и мхами, а смешное казалось мне отвратительным, слишком резало

детскую восприимчивость, так как ирония этих контрастов была мне еще

недоступна.

II. ПРОБЛЕМАТИЧЕСКИЕ НАТУРЫ

Несколько ночей после описанного переворота на острове город провел

очень беспокойно: лаяли собаки, скрипели двери домов, и обыватели, то и дело

выходя на улицу, стучали палками по заборам, давая кому-то знать, что они

настороже. Город знал, что по его улицам в ненастной тьме дождливой ночи

бродят люди, которым голодно и холодно, которые дрожат и мокнут; понимая,

что в сердцах этих людей должны рождаться жестокие чувства, город

насторожился и навстречу этим чувствам посылал свои угрозы. А ночь, как

нарочно, спускалась на землю среди холодного ливня и уходила, оставляя над

землею низко бегущие тучи. И ветер бушевал среди ненастья, качая верхушки

деревьев, стуча ставнями и напевая мне в моей постели о десятках людей,

лишенных тепла и приюта.

Но вот весна окончательно восторжествовала над последними порывами

зимы, солнце высушило землю, и вместе с тем бездомные скитальцы куда-то

схлынули. Собачий лай по ночам угомонился, обыватели перестали стучать по

заборам, и жизнь города, сонная и однообразная, пошла своею колеей. Горячее

солнце, выкатываясь на небо, жгло пыльные улицы, загоняя под навесы юрких

детей Израиля, торговавших в городских лавках; "факторы" лениво валялись на

солнцепеке, зорко выглядывая проезжающих; скрип чиновничьих перьев слышался

в открытые окна присутственных мест; по утрам городские дамы сновали с

корзинами по базару, а под вечер важно выступали под руку со своими

благоверными, подымая уличную пыль пышными шлейфами. Старики и старухи из

замка чинно ходили по домам своих покровителей, не нарушая общей гармонии.

Обыватель охотно признавал их право на существование, находя совершенно

основательным, чтобы кто-нибудь получал милостыню по субботам, а обитатели

старого замка получали ее вполне респектабельно.

Только несчастные изгнанники не нашли и теперь в городе своей колеи.

Правда, они не слонялись по улицам ночью; говорили, что они нашли приют

где-то на горе, около униатской часовни, но как они ухитрились пристроиться

там, никто не мог сказать в точности. Все видели только, что с той стороны,

с гор и оврагов, окружавших часовню, спускались в город по утрам самые

невероятные и подозрительные фигуры, которые в сумерки исчезали в том же

направлении. Своим появлением они возмущали тихое и дремливое течение

городской жизни, выделяясь на сереньком фоне мрачными пятнами. Обыватели

косились на них с враждебною тревогой, они, в свою очередь, окидывали

обывательское существование беспокойно-внимательными взглядами, от которых

многим становилось жутко. Эти фигуры нисколько не походили на

аристократических нищих из замка,-город их не признавал, да они и не просили

признания; их отношения к городу имели чисто боевой характер: они

предпочитали ругать обывателя, чем льстить ему, брать самим, чем

выпрашивать. Они или жестоко страдали от преследований, если были слабы, или

заставляли страдать обывателей, если обладали нужною для этого силой.

Притом, как это встречается нередко, среди этой оборванной и темной толпы

несчастливцев встречались лица, которые по уму и талантам могли бы сделать

честь избраннейшему обществу замка, но не ужились в нем и предпочли

демократическое общество униатской часовни. Некоторые из этих фигур были

отмечены чертами глубокого трагизма.

До сих пор я помню, как весело грохотала улица, когда по ней проходила

согнутая, унылая фигура старого "профессора". Это было тихое, угнетенное

идиотизмом существо, в старой фризовой шинели, в шапке с огромным козырьком

и почерневшею кокардой. Ученое звание, как кажется, было присвоено ему

вследствие смутного предания, будто где-то и когда-то он был гувернером.

Трудно себе представить создание более безобидное и смирное. Обыкновенно он

тихо бродил по улицам, невидимому без всякой определенной цели, с тусклым

взглядом и понуренною головой. Досужие обыватели знали за ним два качества,

которыми пользовались в видах жестокого развлечения. "Профессор" вечно

бормотал что-то про себя, но ни один человек не мог разобрать в этих речах

ни слова. Они лились, точно журчание мутного ручейка, и при этом тусклые

глаза глядели на слушателя, как бы стараясь вложить в его душу неуловимый

смысл длинной речи. Его можно было завести, как машину; для этого любому из

факторов, которому надоело дремать на улицах, стоило подозвать к себе

старика и предложить какой-либо вопрос. "Профессор" покачивал головой,

вдумчиво вперив в слушателя свои выцветшие глаза, и начинал бормотать что-то

до бесконечности грустное. При этом слушатель мог спокойно уйти или хотя бы

заснуть, и все же, проснувшись, он увидел бы над собой печальную темную

фигуру, все так же тихо бормочущую непонятные речи. Но, само по себе, это

обстоятельство не составляло еще ничего особенно интересного. Главный эффект

уличных верзил был основан на другой черте профессорского характера:

несчастный не мог равнодушно слышать упоминания о режущих и колющих орудиях.

Поэтому, обыкновенно в самый разгар непонятной элоквенции, слушатель, вдруг

булавки!" Бедный старик, так внезапно пробужденный от своих мечтаний,

взмахивал руками, точно подстреленная птица, испуганно озирался и хватался

за грудь.

О, сколько страданий остаются непонятными долговязым факторам лишь

потому, что страдающий не может внушить представления о них посредством

здорового удара кулаком! А бедняга-"профессор" только озирался с глубокою

тоской, и невыразимая мука слышалась в его голосе, когда, обращая к мучителю

свои тусклые глаза, он говорил, судорожно царапая пальцами по груди:

За сердце… за сердце крючком!.. за самое сердце!..

Вероятно, он хотел сказать, что этими криками у него истерзано сердце,

но, повидимому, это-то именно обстоятельство и способно было несколько

развлечь досужего и скучающего обывателя. И бедный "профессор" торопливо

удалялся, еще ниже опустив голову, точно опасаясь удара; а за ним гремели

раскаты довольного смеха, в воздухе, точно удары кнута, хлестали все те же

Ножи, ножницы, иголки, булавки!

Надо отдать справедливость изгнанникам из замка: они крепко стояли друг

за друга, и если на толпу, преследовавшую "профессора", налетал в это время

с двумя-тремя оборванцами пан Туркевич или в особенности отставной

штык-юнкер Заусайлов, то многих из этой толпы постигала жестокая кара.

Штык-юнкер Заусайлов, обладавший громадным ростом, сизо-багровым носом и

свирепо выкаченными глазами, давно уже объявил открытую войну всему

живущему, не признавая ни перемирий, ни нейтралитетов. Всякий раз после

того, как он натыкался на преследуемого "профессора", долго не смолкали его

бранные крики; он носился тогда по улицам, подобно Тамерлану, уничтожая все,

попадавшееся на пути грозного шествия; таким образом он практиковал

еврейские погромы, задолго до их возникновения, в широких размерах;

попадавшихся ему в плен евреев он всячески истязал, а над еврейскими дамами

совершал гнусности, пока, наконец, экспедиция бравого штык-юнкера не

кончалась на съезжей, куда он неизменно водворялся после жестоких схваток с

бутарями {Прим. стр. 16}. Обе стороны проявляли при этом немало геройства.

Другую фигуру, доставлявшую обывателям развлечение зрелищем своего

несчастия и падения, представлял отставной и совершенно спившийся чиновник

Лавровский. Обыватели помнили еще недавнее время, когда Лавровского величали

не иначе, как "пан писарь", когда он ходил в вицмундире с медными

пуговицами, повязывал шею восхитительными цветными платочками. Это

обстоятельство придавало еще более пикантности зрелищу его настоящего

падения. Переворот в жизни пана Лавровского совершился быстро: для этого

стоило только приехать в Княжье-Вено блестящему драгунскому офицеру, который

прожил в городе всего две недели, но в это время успел победить и увезти с

собою белокурую дочь богатого трактирщика. С тех пор обыватели ничего не

слыхали о красавице Анне, так как она навсегда исчезла с их горизонта. А

Лавровский остался со всеми своими цветными платочками, но без надежды,

которая скрашивала раньше жизнь мелкого чиновника. Теперь он уже давно не

служит. Где-то в маленьком местечке осталась его семья, для которой он был

некогда надеждой и опорой; но теперь он ни о чем не заботился. В редкие

трезвые минуты жизни он быстро проходил по улицам, потупясь и ни на кого не

глядя, как бы подавленный стыдом собственного существования; ходил он

оборванный, грязный, обросший длинными, нечесаными волосами, выделяясь сразу

из толпы и привлекая всеобщее внимание; но сам он как будто не замечал

никого и ничего не слышал. Изредка только он кидал вокруг мутные взгляды, в

которых отражалось недоумение: чего хотят от него эти чужие и незнакомые

люди? Что он им сделал, зачем они так упорно преследуют его? Порой, в минуты

этих проблесков сознания, когда до слуха его долетало имя панны с белокурою

косой, в сердце его поднималось бурное бешенство; глаза Лавровского

загорались темным огнем на бледном лице, и он со всех ног кидался на толпу,

которая быстро разбегалась. Подобные вспышки, хотя и очень редкие, странно

подзадоривали любопытство скучающего безделья; немудрено поэтому, что, когда

Лавровский, потупясь, проходил по улицам, следовавшая за ним кучка

бездельников, напрасно старавшихся вывести его из апатии, начинала с досады

швырять в него грязью и каменьями.

Когда же Лавровский бывал пьян, то как-то упорно выбирал темные углы

под заборами, никогда не просыхавшие лужи и тому подобные экстраординарные

места, где он мог рассчитывать, что его не заметят. Там он садился, вытянув

длинные ноги и свесив на грудь свою победную головушку. Уединение и водка

вызывали в нем прилив откровенности, желание излить тяжелое горе, угнетающее

душу, и он начинал бесконечный рассказ о своей молодой загубленной жизни.

При этом он обращался к серым столбам старого забора, к березке,

снисходительно шептавшей что-то над его головой, к сорокам, которые с бабьим

любопытством подскакивали к этой темной, слегка только копошившейся фигуре.

Если кому-либо из нас, малых ребят, удавалось выследить его в этом

положении, мы тихо окружали его и слушали с замиранием сердечным длинные и

ужасающие рассказы. Волосы становились у нас дыбом, и мы со страхом смотрели

на бледного человека, обвинявшего себя во всевозможных преступлениях. Если

верить собственным словам Лавровского, он убил родного отца, вогнал в могилу

мать, заморил сестер и братьев. Мы не имели причин не верить этим ужасным

признаниям; нас только удивляло то обстоятельство, что у Лавровского было,

повидимому, несколько отцов, так как одному он пронзал мечом сердце, другого

изводил медленным ядом, третьего топил в какой-то пучине. Мы слушали с

ужасом и участием, пока язык Лавровского, все более заплетаясь, не

отказывался, наконец, произносить членораздельные звуки и благодетельный сон

не прекращал покаянные излияния. Взрослые смеялись над нами, говоря, что все

это враки, что родители Лавровского умерли своею смертью, от голода и

болезней. Но мы, чуткими ребячьими сердцами, слышали в его стонах искреннюю

душевную боль и, принимая аллегории буквально, были все-таки ближе к

истинному пониманию трагически свихнувшейся жизни.

Когда голова Лавровского опускалась еще ниже и из горла слышался храп,

прерываемый нервными всхлипываниями,- маленькие детские головки наклонялись

тогда над несчастным. Мы внимательно вглядывались в его лицо, следили за

тем, как тени преступных деяний пробегали по нем и во сне, как нервно

сдвигались брови и губы сжимались в жалостную, почти по-детски плачущую

Уббью! - вскрикивал он вдруг, чувствуя во сне беспредметное

беспокойство от нашего присутствия, и тогда мы испуганною стаей кидались

Случалось, что в таком положении сонного его заливало дождем, засыпало

пылью, а несколько раз, осенью, даже буквально заносило снегом; и если он не

погиб преждевременною смертью, то этим, без сомненья, был обязан заботам о

своей грустной особе других, подобных ему, несчастливцев и, главным образом,

заботам веселого пана Туркевича, который, сильно пошатываясь, сам разыскивал

его, тормошил, ставил на ноги и уводил с собою.

Пан Туркевич принадлежал к числу людей, которые, как сам он выражался,

не дают себе плевать в кашу, и в то время, как "профессор" и Лавровский

пассивно страдали, Туркевич являл из себя особу веселую и благополучную во

многих отношениях. Начать с того, что, не справляясь ни у кого об

утверждении, он сразу произвел себя в генералы и требовал от обывателей

соответствующих этому званию почестей. Так как никто не смел оспаривать его

права на этот титул, то вскоре пан Туркевич совершенно проникся и сам верой

в свое величие. Выступал он всегда очень важно, грозно насупив брови и

обнаруживая во всякое время полную готовность сокрушить кому-нибудь скулы,

что, повидимому, считал необходимейшею прерогативой генеральского звания.

Если же по временам его беззаботную голову посещали на этот счет какие-либо

сомненья, то, изловив на улице первого встречного обывателя, он грозно

спрашивал:

Кто я по здешнему месту? а?

Генерал Туркевич! - смиренно отвечал обыватель, чувствовавший себя в

затруднительном положении. Туркевич немедленно отпускал его, величественно

покручивая усы.

То-то же!

А так как при этом он умел еще совершенно особенным образом шевелить

своими тараканьими усами и был неистощим в прибаутках и остротах, то не

удивительно, что его постоянно окружала толпа досужих слушателей и ему были

даже открыты двери лучшей "ресторации", в которой собирались за бильярдом

приезжие помещики. Если сказать правду, бывали нередко случаи, когда пан

Туркевич вылетал оттуда с быстротой человека, которого подталкивают сзади не

особенно церемонно; но случаи эти, объяснявшиеся недостаточным уважением

помещиков к остроумию, не оказывали влияния на общее настроение Туркевича:

веселая самоуверенность составляла нормальное его состояние, так же как и

постоянное опьянение.

Последнее обстоятельство составляло второй источник его благополучия,-

ему достаточно было одной рюмки, чтобы зарядиться на весь день. Объяснялось

это огромным количеством выпитой уже Туркевичем водки, которая превратила

его кровь в какое-то водочное сусло; генералу теперь достаточно было

поддерживать это сусло на известной степени концентрации, чтоб оно играло и

бурлило в нем, окрашивая для него мир в радужные краски.

Зато, если, по какой-либо причине, дня три генералу не перепадало ни

одной рюмки, он испытывал невыносимые муки. Сначала он впадал в меланхолию и

малодушие; всем было известно, что в такие минуты грозный генерал становился

беспомощнее ребенка, и многие спешили выместить на нем свои обиды. Его били,

оплевывали, закидывали грязью, а он даже не старался избегать поношений; он

обвисшим усам. Бедняга обращался ко всем с просьбой убить его, мотивируя это

желание тем обстоятельством, что ему все равно придется помереть "собачьей

смертью под забором". Тогда все от него отступались. В таком градусе было

преследователей поскорее удаляться, чтобы не видеть этого лица, не слышать

положения... С генералом опять происходила перемена; он становился ужасен,

глаза лихорадочно загорались, щеки вваливались, короткие волосы подымались

на голове дыбом. Быстро поднявшись на ноги, он ударял себя в грудь и

торжественно отправлялся по улицам, оповещая громким голосом:

Иду!.. Как пророк Иеремия… Иду обличать нечестивых!

Это обещало самое интересное зрелище. Можно сказать с уверенностью, что

пан Туркевич в такие минуты с большим успехом выполнял функции неведомой в

нашем городишке гласности; поэтому нет ничего удивительного, если самые

солидные и занятые граждане бросали обыденные дела и примыкали к толпе,

сопровождавшей новоявленного пророка, или хоть издали следили за его

похождениями. Обыкновенно он прежде всего направлялся к дому секретаря

уездного суда и открывал перед его окнами нечто вроде судебного заседания,

выбрав из толпы подходящих актеров, изображавших истцов и ответчиков; он сам

говорил за них речи и сам же отвечал им, подражая с большим искусством

спектаклю интерес современности, намекая на какое-нибудь всем известное

дело, и так как, кроме того, он был большой знаток судебной процедуры, то

немудрено, что в самом скором времени из дома секретаря выбегала кухарка,

что-то совала Туркевичу в руку и быстро скрывалась, отбиваясь от любезностей

генеральской свиты. Генерал, получив даяние, злобно хохотал и, с торжеством

размахивая монетой, отправлялся в ближайший кабак.

Оттуда, утолив несколько жажду, он вел своих слушателей к домам

"подсудков", видоизменяя репертуар соответственно обстоятельствам. А так как

каждый раз он получал поспектакльную плату, то натурально, что грозный тон

постепенно смягчался, глаза исступленного пророка умасливались, усы

закручивались кверху, и представление от обличительной драмы переходило к

веселому водевилю. Кончалось оно обыкновенно перед домом исправника Коца.

Это был добродушнейший из градоправителей, обладавший двумя небольшими

слабостями: во-первых, он красил свои седые волосы черною краской и,

во-вторых, питал пристрастие к толстым кухаркам, полагаясь во всем остальном

на волю божию и на добровольную обывательскую "благодарность". Подойдя к

исправницкому дому, выходившему фасом на улицу, Туркевич весело подмигивал

своим спутникам, кидал кверху картуз и объявлял громогласно, что здесь живет

не начальник, а родной его, Туркевича, отец и благодетель.

Затем он устремлял свои взоры на окна и ждал последствий. Последствия

эти были двоякого рода: или немедленно же из парадной двери выбегала толстая

и румяная Матрена с милостивым подарком от отца и благодетеля, или же дверь

оставалась закрытою, в окне кабинета мелькала сердитая старческая

физиономия, обрамленная черными, как смоль, волосами, а Матрена тихонько

задами прокрадывалась на съезжую. На съезжей имел постоянное местожительство

бутарь Микита, замечательно набивший руку именно в обращении с Туркевичем.

Он тотчас же флегматически откладывал в сторону сапожную колодку и подымался

со своего сиденья.

Между тем Туркевич, не видя пользы от дифирамбов, понемногу и осторожно

начинал переходить к сатире. Обыкновенно он начинал сожалением о том, что

его благодетель считает зачем-то нужным красить свои почтенные седины

сапожною ваксой. Затем, огорченный полным невниманием к своему красноречию,

пример, подаваемый гражданам незаконным сожитием с Матреной. Дойдя до этого

щекотливого предмета, генерал терял уже всякую надежду на примирение с

благодетелем и потому воодушевлялся истинным красноречием. К сожалению,

обыкновенно на этом именно месте речи происходило неожиданное постороннее

вмешательство; в окно высовывалось желтое и сердитое лицо Коца, а сзади

Туркевича подхватывал с замечательною ловкостью подкравшийся к нему Микита.

Никто из слушателей не пытался даже предупредить оратора об угрожавшей ему

опасности, ибо артистические приемы Микиты вызывали всеобщий восторг.

Генерал, прерванный на полуслове, вдруг как-то странно мелькал в воздухе,

опрокидывался спиной на спину Микиты - и через несколько секунд дюжий

бутарь, слегка согнувшийся под своей ношей, среди оглушительных криков

толпы, спокойно направлялся к кутузке. Еще минута, черная дверь съезжей

раскрывалась, как мрачная пасть, и генерал, беспомощно болтавший ногами,

торжественно скрывался за дверью кутузки. Неблагодарная толпа кричала Миките

"ура" и медленно расходилась.

Кроме этих выделявшихся из ряда личностей, около часовни ютилась еще

темная масса жалких оборванцев, появление которых на базаре производило

всегда большую тревогу среди торговок, спешивших прикрыть свое добро руками,

подобно тому, как наседки прикрывают цыплят, когда в небе покажется коршун.

Ходили слухи, что эти жалкие личности, окончательно лишенные всяких ресурсов

со времени изгнания из замка, составили дружное сообщество и занимались,

между прочим, мелким воровством в городе и окрестностях. Основывались эти

слухи, главным образом, на той бесспорной посылке, что человек не может

существовать без пищи; а так как почти все эти темные личности, так или

иначе, отбились от обычных способов ее добывания и были оттерты счастливцами

из замка от благ местной филантропии, то отсюда следовало неизбежное

заключение, что им было Необходимо воровать или умереть. Они не умерли,

значит... самый факт их существования обращался в доказательство их

преступного образа действий.

Если только это была правда, то уже не подлежало спору, что

организатором и руководителем сообщества не мог быть никто другой, как пан

Тыбурций Драб, самая замечательная личность из всех проблематических натур,

не ужившихся в старом замке.

Происхождение Драба было покрыто мраком самой таинственной

неизвестности. Люди, одаренные сильным воображением, приписывали ему

аристократическое имя, которое он покрыл позором и потому принужден был

скрыться, причем участвовал будто бы в подвигах знаменитого Кармелюка. Но,

во-первых, для этого он был еще недостаточно стар, а во-вторых, наружность

пана Тыбурция не имела в себе ни одной аристократической черты. Роста он был

высокого; сильная сутуловатость как бы говорила о бремени вынесенных

Тыбурцием несчастий; крупные черты лица были грубо-выразительны. Короткие,

слегка рыжеватые волосы торчали врозь; низкий лоб, несколько выдавшаяся

вперед нижняя челюсть и сильная подвижность личных мускулов придавали всей

физиономии что-то обезьянье; но глаза, сверкавшие из-под нависших бровей,

смотрели упорно и мрачно, и в них светились, вместе с лукавством, острая

проницательность, энергия и недюжинный ум. В то время, как на его лице

сменялся целый калейдоскоп гримас, эти глаза сохраняли постоянно одно

выражение, отчего мне всегда бывало как-то безотчетно жутко смотреть на

гаерство этого странного человека. Под ним как будто струилась глубокая

неустанная печаль.

Руки пана Тыбурция были грубы и покрыты мозолями, большие ноги ступали

по-мужичьи. Ввиду этого, большинство обывателей не признавало за ним

аристократического происхождения, и самое большее, что соглашалось

допустить, это - звание дворового человека какого-нибудь из знатных панов.

Но тогда опять встречалось затруднение: как объяснить его феноменальную

ученость, которая всем была очевидна. Не было кабака во всем городе, в

котором бы пан Тыбурций, в назидание собиравшихся в базарные дни хохлов, не

произносил, стоя на бочке, целых речей из

Цицерона, целых глав из Ксенофонта. Хохлы разевали рты и подталкивали

друг друга локтями, а пан Тыбурций, возвышаясь в своих лохмотьях над всею

толпой, громил Катилину или описывал подвиги Цезаря или коварство Митридата.

Хохлы, вообще наделенные от природы богатою фантазией, умели как-то влагать

свой собственный смысл в эти одушевленные, хотя и непонятные речи... И

когда, ударяя себя в грудь и сверкая глазами, он обращался к ним со словами:

"Patros conscripti" [Отцысенаторы(лат.)] -они тоже хмурились и говорили

друг другу:

Ото ж, вражий сын, як лается!

Когда же затем пан Тыбурции, подняв глаза к потолку, начинал

декламировать длиннейшие латинские периоды,- усатые слушатели следили за ним

с боязливым и жалостным участием. Им казалось тогда, что душа декламатора

витает где-то в неведомой стране, где говорят не по-христиански, а по

отчаянной жестикуляции оратора они заключали, что она там испытывает

какие-то горестные приключения. Но наибольшего напряжения достигало это

участливое внимание, когда пан Тыбурций, закатив глаза и поводя одними

белками, донимал аудиторию продолжительною скандовкой Виргилия или Гомера.

углам и наиболее поддавшиеся действию жидовской горилки слушатели опускали

головы, свешивали длинные подстриженные спереди "чуприны" и начинали

всхлипывать:

О-ох, матиньки, та и жалобно ж, хай ему бис! - И слезы капали из глаз

и стекали по длинным усам.

Нет поэтому ничего удивительного, что, когда оратор внезапно соскакивал

с бочки и разражался веселым хохотом, омраченные лица хохлов вдруг

прояснялись, и руки тянулись к карманам широких штанов за медяками.

Обрадованные благополучным окончанием трагических экскурсий пана Тыбурция,

хохлы поили его водкой, обнимались с ним, и в его картуз падали, звеня,

Ввиду такой поразительной учености пришлось построить новую гипотезу о

происхождении этого чудака, которая бы более соответствовала изложенным

фактам" Помирились на том, что пан Тыбурций был некогда дворовым мальчишкой

какого-то графа, который послал его вместе со своим сыном в школу

отцов-иезуитов, собственно на предмет чистки сапогов молодого панича.

Оказалось, однако, что в то время, как молодой граф воспринимал

преимущественно удары трехвостной "дисциплины" святых отцов, его лакей

перехватил всю мудрость, которая назначалась для головы барчука.

Вследствие окружавшей Тыбурция тайны, в числе других профессий ему

приписывали также отличные сведения по части колдовского искусства. Если на

полях, примыкавших волнующимся морем к последним лачугам предместья,

появлялись вдруг колдовские "закруты" {Прим. стр. 25}, то никто не мог

вырвать их с большею безопасностью для себя и жнецов, как пан Тыбурций. Если

зловещий "пугач" [Филин] прилетал по вечерам на чью-нибудь крышу и громкими

криками накликал туда смерть, то опять приглашали Тыбурция, и он с большим

успехом прогонял зловещую птицу поучениями из Тита Ливия.

Никто не мог бы также сказать, откуда у пана Тыбурция явились дети, а

между тем, факт, хотя и никем не объясненный, стоял налицо... даже два

факта: мальчик лет семи, но рослый и развитой не по летам, и маленькая

трехлетняя девочка. Мальчика пан Тыбурций привел, или, вернее, принес с

собой с первых дней, как явился сам на горизонте нашего города. Что же

касается девочки, то, по-видимому, он отлучался, чтобы приобрести ее, на

несколько месяцев в совершенно неизвестные страны.

Мальчик, по имени Валек, высокий, тонкий, черноволосый, угрюмо шатался

иногда по городу без особенного дела, заложив руки в карманы и кидая по

сторонам взгляды, смущавшие сердца калачниц. Девочку видели только один или

два раза на руках пана Тыбурция, а затем она куда-то исчезла, и где

находилась - никому не было известно.

Поговаривали о каких-то подземельях на униатской горе около часовни, и

так как в тех краях, где так часто проходила с огнем и мечом татарщина, где

некогда бушевала панская "сваволя" (своеволие) и правили кровавую расправу

удальцы-гайдамаки, подобные подземелья очень нередки, то все верили этим

слухам, тем более, что ведь жила же где-нибудь вся эта орда темных бродяг. А

они обыкновенно под вечер исчезали именно в направлении к часовне. Туда

своею сонною походкой ковылял "профессор", шагал решительно и быстро пан

Тыбурций; туда же Туркевич, пошатываясь, провожал свирепого и беспомощного

Лавровского; туда уходили под вечер, утопая в сумерках, другие темные

личности, и не было храброго человека, который бы решился следовать за ними

по глинистым обрывам. Гора, изрытая могилами, пользовалась дурной славой. На

старом кладбище в сырые осенние ночи загорались синие огни, а в часовне сычи

кричали так пронзительно и звонко, что от криков проклятой птицы даже у

бесстрашного кузнеца сжималось сердце.

III. Я И МОЙ ОТЕЦ

Плохо, молодой человек, плохо! - говорил мне нередко старый Януш из

замка, встречая меня на улицах города в свите пана Туркевича или среди

слушателей пана Драба.

И старик качал при этом своею седою бородой.

Плохо, молодой человек,- вы в дурном обществе!.. Жаль, очень жаль

сына почтенных родителей, который не щадит семейной чести.

Действительно, с тех пор как умерла моя мать, а суровое лицо отца стало

еще угрюмее, меня очень редко видели дома. В поздние летние вечера я

прокрадывался по саду, как молодой волчонок, избегая встречи с отцом,

отворял посредством особых приспособлений свое окно, полузакрытое густою

зеленью сирени, и тихо ложился в постель. Если маленькая сестренка еще не

спала в своей качалке в соседней комнате, я подходил к ней, и мы тихо

ласкали друг друга и играли, стараясь не разбудить ворчливую старую няньку.

А утром, чуть свет, когда в доме все еще спали, я уж прокладывал

росистый след в густой, высокой траве сада, перелезал через забор и шел к

пруду, где меня ждали с удочками такие же сорванцы-товарищи, или к мельнице,

где сонный мельник только что отодвинул шлюзы и вода, чутко вздрагивая на

зеркальной поверхности, кидалась в "потоки" {Прим. стр. 27} и бодро

принималась за дневную работу.

Большие мельничные колеса, разбуженные шумливыми толчками воды, тоже

вздрагивали, как-то нехотя подавались, точно ленясь проснуться, но чрез

несколько секунд уже кружились, брызгая пеной и купаясь в холодных струях.

За ними медленно и солидно трогались толстые валы, внутри мельницы начинали

грохотать шестерни, шуршали жернова, и белая мучная пыль тучами поднималась

из щелей старого-престарого мельничного здания.

рад, когда мне удавалось вспугнуть заспавшегося жаворонка или выгнать из

борозды трусливого зайца. Капли росы падали с верхушек трясунки, с головок

луговых цветов, когда я пробирался полями к загородной роще. Деревья

встречали меня шопотом ленивой дремоты. Из окон тюрьмы не глядели еще

бледные, угрюмые лица арестантов, и только караул, громко звякая ружьями,

обходил вокруг стены, сменяя усталых ночных часовых.

Я успевал совершить дальний обход, и все же в городе то и дело

встречались мне заспанные фигуры, отворявшие ставни домов. Но вот солнце

поднялось уже над горой, из-за прудов слышится крикливый звонок, сзывающий

гимназистов, и голод зовет меня домой к утреннему чаю.

Вообще все меня звали бродягой, негодным мальчишкой и так часто укоряли

в разных дурных наклонностях, что я, наконец, и сам проникся этим

убеждением. Отец также поверил этому и делал иногда попытки заняться моим

воспитанием, но попытки эти всегда кончались неудачей. При виде строгого и

угрюмого лица, на котором лежала суровая печать неизлечимого горя, я робел и

замыкался в себя. Я стоял перед ним, переминаясь, теребя свои штанишки, и

озирался по сторонам. Временами что-то как будто подымалось у меня в груди;

мне хотелось, чтоб он обнял меня, посадил к себе на колени и приласкал.

Тогда я прильнул бы к его груди, и, быть может, мы вместе заплакали бы -

ребенок и суровый мужчина - о нашей общей утрате. Но он смотрел на меня

отуманенными глазами, как будто поверх моей головы, и я весь сжимался под

этим непонятным для меня взглядом.

Ты помнишь матушку?

Помнил ли я ее? О да, я помнил ее! Я помнил, как, бывало, просыпаясь

ночью, я искал в темноте ее нежные руки и крепко прижимался к ним, покрывая

их поцелуями. Я помнил ее, когда она сидела больная перед открытым окном и

грустно оглядывала чудную весеннюю картину, прощаясь с нею в последний год

своей жизни.

О да, я помнил ее!.. Когда она, вся покрытая цветами, молодая и

прекрасная, лежала с печатью смерти на бледном лице, я, как зверек, забился

в угол и смотрел на нее горящими глазами, перед которыми впервые открылся

весь ужас загадки о жизни и смерти. А потом, когда ее унесли в толпе

незнакомых людей, не мои ли рыдания звучали сдавленным стоном в сумраке

первой ночи моего сиротства?

О да, я ее помнил!.. И теперь часто, в глухую полночь, я просыпался,

полный любви, которая теснилась в груди, переполняя детское

сердце, просыпался с улыбкой счастия, в блаженном неведении, навеянном

розовыми снами детства. И опять, как прежде, мне казалось, что она со мною,

что я сейчас встречу ее любящую милую ласку. Но мои руки протягивались в

пустую тьму, и в душу проникало сознание горького одиночества. Тогда я

сжимал руками свое маленькое, больно стучавшее сердце, и слезы прожигали

горячими струями мои щеки.

О да, я помнил ее!.. Но на вопрос высокого, угрюмого человека, в

котором я желал, но не мог почувствовать родную душу, я съеживался еще более

и тихо выдергивал из его руки свою ручонку.

И он отворачивался от меня с досадою и болью. Он чувствовал, что не

имеет на меня ни малейшего влияния, что между нами стоит какая-то неодолимая

стена. Он слишком любил ее, когда она была жива, не замечая меня из-за

своего счастья. Теперь меня закрывало от него тяжелое горе.

И мало-помалу пропасть, нас разделявшая, становилась все шире и глубже.

Он все более убеждался, что я - дурной, испорченный мальчишка, с черствым,

эгоистическим сердцем, и сознание, что он должен, но не может заняться мною,

должен любить меня, но не находит для этой любви угла в своем сердце, еще

увеличивало его нерасположение. И я это чувствовал. Порой, спрятавшись в

кустах, я наблюдал за ним; я видел, как он шагал по аллеям, все ускоряя

походку, и глухо стонал от нестерпимой душевной муки. Тогда мое сердце

загоралось жалостью и сочувствием. Один раз, когда, сжав руками голову, он

присел на скамейку и зарыдал, я не вытерпел и выбежал из кустов на дорожку,

повинуясь неопределенному побуждению, толкавшему меня к этому человеку. Но

он, пробудясь от мрачного и безнадежного созерцания, сурово взглянул на меня

и осадил холодным вопросом:

Что нужно?

Мне ничего не было нужно. Я быстро отвернулся, стыдясь своего порыва,

боясь, чтоб отец не прочел его в моем смущенном лице. Убежав в чащу сада, я

упал лицом в траву и горько заплакал от досады и боли.

С шести лет я испытывал уже ужас одиночества. Сестре Соне было четыре

года. Я любил ее страстно, и она платила мне такою же любовью; но

установившийся взгляд на меня, как на отпетого маленького разбойника,

воздвиг и между нами высокую стену. Всякий раз, когда я начинал играть с

нею, по-своему шумно и резво, старая нянька, вечно сонная и вечно дравшая, с

закрытыми глазами, куриные перья для подушек, немедленно просыпалась, быстро

схватывала мою Соню и уносила к себе, кидая на меня сердитые взгляды; в

таких случаях она всегда напоминала мне всклоченную наседку, себя я

сравнивал с хищным коршуном, а Соню - с маленьким цыпленком. Мне становилось

очень горько и досадно. Немудрено поэтому, что скоро я прекратил всякие

попытки занимать Соню моими преступными играми, а еще через некоторое время

мне стало тесно в доме и в садике, где я не встречал ни в ком привета и

ласки. Я начал бродяжить. Все мое существо трепетало тогда каким-то странным

предчувствием, предвкушением жизни. Мне все казалось, что где-то там, в этом

большом и неведомом свете, за старою оградой сада, я найду что-то; казалось,

что я что-то должен сделать и могу что-то сделать, но я только не знал, что

именно; а между тем, навстречу этому неведомому и таинственному, во мне из

глубины моего сердца что-то подымалось, дразня и вызывая. Я все ждал

разрешения этих вопросов и инстинктивно бегал и от няньки с ее перьями, и от

знакомого ленивого шопота яблоней в нашем маленьком садике, и от глупого

стука ножей, рубивших на кухне котлеты. С тех пор к прочим нелестным моим

эпитетам прибавились названия уличного мальчишки и бродяги; но я не обращал

на это внимания. Я притерпелся к упрекам и выносил их, как выносил внезапно

налетавший дождь или солнечный зной. Я хмуро выслушивал замечания и поступал

по-своему. Шатаясь по улицам, я всматривался детски-любопытными глазами в

незатейливую жизнь городка с его лачугами, вслушивался в гул проволок на

шоссе, вдали от городского шума, стараясь уловить, какие вести несутся по

ним из далеких больших городов, или в шелест колосьев, или в шопот ветра на

высоких гайдамацких могилах. Не раз мои глаза широко раскрывались, не раз

останавливался я с болезненным испугом перед картинами жизни. Образ за

образом, впечатление за впечатлением ложились на душу яркими пятнами; я

узнал и увидал много такого, чего не видали дети значительно старше меня, а

между тем то неведомое, что подымалось из глубины детской души, попрежнему

звучало в ней несмолкающим, таинственным, подмывающим, вызывающим рокотом.

Когда старухи из замка лишили его в моих глазах уважения и

привлекательности, когда все углы города стали мне известны до последних

грязных закоулков, тогда я стал заглядываться на видневшуюся вдали, на

униатской горе, часовню. Сначала, как пугливый зверек, я подходил к ней с

разных сторон, все не решаясь взобраться на гору, пользовавшуюся дурною

славой. Но по мере того как я знакомился с местностью, передо мною выступали

только тихие могилы и разрушенные кресты. Нигде не было видно признаков

какого-либо жилья и человеческого присутствия. Все было как-то смиренно,

тихо, заброшено, пусто. Только самая часовня глядела, насупившись, пустыми

окнами, точно думала какую-то грустную думу. Мне захотелось осмотреть ее

всю, заглянуть внутрь, чтобы убедиться окончательно, что и там нет ничего,

кроме пыли. Но так как одному было бы и страшно, и неудобно предпринимать

подобную экскурсию, то я навербовал на улицах города небольшой отряд из трех

сорванцов, привлеченных к предприятию обещанием булок и яблоков из нашего


Короленко Владимир Галактионович

В дурном обществе

В.Г.КОРОЛЕНКО

В ДУРНОМ ОБЩЕСТВЕ

Из детских воспоминаний моего приятеля

Подготовка текста и примечания: С.Л.КОРОЛЕНКО и Н.В.КОРОЛЕНКО-ЛЯХОВИЧ

I. РАЗВАЛИНЫ

Моя мать умерла, когда мне было шесть лет. Отец, весь отдавшись своему горю, как будто совсем забыл о моем существовании. Порой он ласкал мою маленькую сестру и по-своему заботился о ней, потому что в ней были черты матери. Я же рос, как дикое деревцо в поле,- никто не окружал меня особенною заботливостью, но никто и не стеснял моей свободы.

Местечко, где мы жили, называлось Княжье-Вено, или, проще, Княж-городок. Оно принадлежало одному захудалому, но гордому польскому роду и представляло все типические черты любого из мелких городов Юго-западного края, где, среди тихо струящейся жизни тяжелого труда и мелко-суетливого еврейского гешефта, доживают свои печальные дни жалкие останки гордого панского величия.

Если вы подъезжаете к местечку с востока, вам прежде всего бросается в глаза тюрьма, лучшее архитектурное украшение города. Самый город раскинулся внизу над сонными, заплесневшими прудами, и к нему приходится спускаться по отлогому шоссе, загороженному традиционною "заставой". Сонный инвалид, порыжелая на солнце фигура, олицетворение безмятежной дремоты, лениво поднимает шлагбаум, и - вы в городе, хотя, быть может, не замечаете этого сразу. Серые заборы, пустыри с кучами всякого хлама понемногу перемежаются с подслеповатыми, ушедшими в землю хатками. Далее широкая площадь зияет в разных местах темными воротами еврейских "заезжих домов", казенные учреждения наводят уныние своими белыми стенами и казарменно-ровными линиями. Деревянный мост, перекинутый через узкую речушку, кряхтит, вздрагивая под колесами, и шатается, точно дряхлый старик. За мостом потянулась еврейская улица с магазинами, лавками, лавчонками, столами евреев-менял, сидящих под зонтами на тротуарах, и с навесами калачниц. Вонь, грязь, кучи ребят, ползающих в уличной пыли. Но вот еще минута и - вы уже за городом. Тихо шепчутся березы над могилами кладбища, да ветер волнует хлеба на нивах и звенит унылою, бесконечною песней в проволоках придорожного телеграфа.

Речка, через которую перекинут упомянутый мост, вытекала из пруда и впадала в другой. Таким образом, с севера и юга городок ограждался широкими водяными гладями и топями. Пруды год от году мелели, зарастали зеленью, и высокие густые камыши волновались, как море, на громадных болотах. Посредине одного из прудов находится остров. На острове - старый, полуразрушенный замок.

Я помню, с каким страхом я смотрел всегда на это величавое дряхлое здание. О нем ходили предания и рассказы один другого страшнее. Говорили, что остров насыпан искусственно, руками пленных турок. "На костях человеческих стоит старое замчи"ще,- передавали старожилы, и мое детское испуганное воображение рисовало под землей тысячи турецких скелетов, поддерживающих костлявыми руками остров с его высокими пирамидальными тополями и старым замком. От этого, понятно, замок казался еще страшнее, и даже в ясные дни, когда, бывало, ободренные светом и громкими голосами птиц, мы подходили к нему поближе, он нередко наводил на нас припадки панического ужаса,- так страшно глядели черные впадины давно выбитых окон; в пустых залах ходил таинственный шорох: камешки и штукатурка, отрываясь, падали вниз, будя гулкое эхо, и мы бежали без оглядки, а за нами долго еще стояли стук, и топот, и гоготанье.

А в бурные осенние ночи, когда гиганты-тополи качались и гудели от налетавшего из-за прудов ветра, ужас разливался от старого замка и царил над всем городом. "Ой-вей-мир!" [О горе мне (евр.)] - пугливо произносили евреи; богобоязненные старые мещанки крестились, и даже наш ближайший сосед, кузнец, отрицавший самое существование бесовской силы, выходя в эти часы на свой дворик, творил крестное знамение и шептал про себя молитву об упокоении усопших.

Старый, седобородый Януш, за неимением квартиры приютившийся в одном из подвалов замка, рассказывал нам не раз, что в такие ночи он явственно слышал, как из-под земли неслись крики. Турки начинали возиться под островом, стучали костями и громко укоряли панов в жестокости. Тогда в залах старого замка и вокруг него на острове брякало оружие, и паны громкими криками сзывали гайдуков. Януш слышал совершенно ясно, под рев и завывание бури, топот коней, звяканье сабель, слова команды. Однажды он слышал даже, как покойный прадед нынешних графов, прославленный на вечные веки своими кровавыми подвигами, выехал, стуча копытами своего аргамака, на середину острова и неистово ругался:

"Молчите там, лайдаки [Бездельники (польск.)], пся вяра!"

Потомки этого графа давно уже оставили жилище предков. Большая часть дукатов и всяких сокровищ, от которых прежде ломились сундуки графов, перешла за мост, в еврейские лачуги, и последние представители славного рода выстроили себе прозаическое белое здание на горе, подальше от города. Там протекало их скучное, но все же торжественное существование в презрительно-величавом уединении.

Изредка только старый граф, такая же мрачная развалина, как и замок на острове, появлялся в городе на своей старой английской кляче. Рядом с ним, в черной амазонке, величавая и сухая, проезжала по городским улицам его дочь, а сзади почтительно следовал шталмейстер. Величественной графине суждено было навсегда остаться девой. Равные ей по происхождению женихи, в погоне за деньгами купеческих дочек за границей, малодушно рассеялись по свету, оставив родовые замки или продав их на слом евреям, а в городишке, расстилавшемся у подножия ее дворца, не было юноши, который бы осмелился поднять глаза на красавицу-графиню. Завидев этих трех всадников, мы, малые ребята, как стая птиц, снимались с мягкой уличной пыли и, быстро рассеявшись по дворам, испуганно-любопытными глазами следили за мрачными владельцами страшного замка.

В западной стороне, на горе, среди истлевших крестов и провалившихся могил, стояла давно заброшенная униатская часовня. Это была родная дочь расстилавшегося в долине собственно обывательского города. Некогда в ней собирались, по звону колокола, горожане в чистых, хотя и не роскошных кунтушах, с палками в руках, вместо сабель, которыми гремела мелкая шляхта, тоже являвшаяся на зов звонкого униатского колокола из окрестных деревень и хуторов.

«В дурном обществе» краткое содержание по главам повести Короленка можно прочитать за 15 минут, а за 5 минут.

«В дурном обществе» по главам

Глава 1. Развалины.
В первой главе рассказана история развалин старого замка и часовни на острове недалеко от Княж-городка, в котором жил главный герой, мальчик по имени Вася. Его мать умерла, когда мальчику исполнилось только шесть лет. Отец, убитый горем, не обращал на сына никакого внимания. Он лишь изредка ласкал младшую сестру Васи, потому что она была похожа на мать. И Вася был предоставлен сам себе. Он почти все время проводил на улице. Развалины старого замка манили его своей тайной, так как про него рассказывали страшные истории.

Этот замок принадлежал богатому польскому помещику. Но род обеднел, и замок пришел в запустение. Время разрушило его. Про замок говорили, что он стоит на костях пленных турок, строивших его. Недалеко от замка располагалась заброшенная униатская часовня. В ней когда-то на молитву собирались горожане и жители соседних деревень. Теперь же часовня разваливалась так же, как и замок. Долгое время развалины замка служили пристанищем для нищих людей, которые приходили туда в поисках крыши над головой, потому что здесь можно было жить бесплатно. Фраза «Живет в замке!» обозначала крайнюю нужду обедневшего человека.

Но пришло время, и в замке начались перемены. Янушу, который давным-давно служил старому графу, хозяину замка, удалось каким-то способом выхлопотать себе так называемую владетельную хартию. Он стал управлять развалинами и внес туда преобразования. То есть, в замке остались жить старики и старухи, католики, они изгоняли всех, кто не был «добрым христианином». По острову неслись крики и вопли прогоняемых людей. Вася, наблюдавший за этими переменами, был до глубины души поражен людской жестокостью. С тех пор развалины потеряли для него свою привлекательность. Однажды Януш привел его к развалинам за руку. Но Вася вырвался и, расплакавшись, убежал.

Глава 2. Проблематические натуры.
Несколько ночей после изгнания из замка нищих в городе было очень неспокойно. Оставшиеся без крова люди бродили по улицам города под дождем. А когда весна полностью вступила в свои права, эти люди куда-то исчезли. Ночами больше не раздавался лай собак, и не было стука по заборам. Жизнь вошла в свою колею. Жители замка снова стали ходить по домам за подаянием, так как местные жители считали, что кто-нибудь должен получать милостыню по субботам.

А вот изгнанные из замка нищие не находили сочувствия у горожан. Они перестали бродить по городу по ночам. Вечером эти темные фигуры исчезали у развалин часовни, а утром выползали с той же стороны. В городе говорили, что в часовне есть подземелья. Именно туда и поселились изгнанники. Появляясь в городе, они вызывали у местных жителей возмущение и враждебное отношение, так как отличались своим поведением от жителей замка. Они не просили милостыню, а предпочитали сами брать то, что им было необходимо. За это подвергались жестоким преследованиям, если были слабыми, или сами заставляли страдать горожан, если были сильными. К обывателям они относились презрительно-настороженно.

Среди этих людей были примечательные личности. Например, «профессор». Он страдал идиотизмом. «Профессором» его прозвали за то, что он, как поговаривали, был когда-то гувернером. Он был безобидным и смирным, ходил по улицам и что-то постоянно бормотал. Обыватели пользовались этой его привычкой для развлечения. Остановив «профессора» каким-нибудь вопросом, забавлялись тем, сто он мог часами говорить без перерыва. Обыватель мог заснуть под это бормотание, проснуться, а «профессор» так и стоял над ним. А еще «профессор» по никому неизвестной причине страшно боялся любых колющих и режущих предметов. Когда обывателю надоедало бормотание, он кричал: «Ножи, ножницы, иголки, булавки!» «Профессор» хватался за грудь, царапал ее и говорил, что за сердце зацепили крючком, за самое сердце. И торопливо уходил.

Изгнанные из замка нищие всегда стояли друг за друга. Когда начинались издевательства над «профессором», на толпу обывателей налетал пан Туркевич или штык-юнкер Заусайлов. Последний был огромного роста с сине-багровым носом и выкаченными глазами. Заусайлов давно уже открыто воевал с обывателями городка. Если он оказывался рядом с преследуемым «профессором», то по улицам долго разносились его крики, потому что он носился по городку, уничтожая все, что попадало под руку. Особенно доставалось евреям. Штык-юнкер устраивал еврейские погромы.

Обыватели также часто развлекались над спившимся бывшим чиновником Лавровским. На памяти у всех еще было то время, когда к Лавровскому обращались «пан писарь». А теперь он представлял довольно жалкое зрелище. Падение Лавровского началось после бегства с драгунским офицером дочери трактирщика Анны, в которую чиновник был влюблен. Постепенно он спился, и его часто можно было видеть где-нибудь под забором или в луже. Он устраивался поудобнее, вытягивал ноги и изливал свое горе старому забору или березке, то есть рассказывал о своей молодости, которая была окончательно загублена.

Вася и его товарищи часто были свидетелями откровений Лавровского, который обвинял себя в разных преступлениях. Он говорил, что убил своего отца, погубил мать и сестер с братьями. Дети верили его словам, и удивлялись лишь тому, что у Лавровского было несколько отцов, так как одному он пронзал мечом сердце, другого отравил ядом, третьего утопил в пучине. Взрослые опровергали эти слова, говоря, что родители чиновника умерли от голода и болезней.

Так, бормоча, Лавровский засыпал. Очень часто его мочило дождем, засыпало пылью. Несколько раз он чуть не замерз под снегом. Но его всегда вытаскивал веселый пан Туркевич, заботившийся как мог о спившемся чиновнике. В отличие от «профессора» и Лавровского, Туркевич не был безответной жертвой горожан. Напротив, он именовал себя генералом, и всех окружающих кулаками заставил так себя называть. Поэтому он ходил всегда важно, брови у него были сурово насуплены, а кулаки готовы к драке. Генерал был всегда пьян.

Если же денег на водку не случалось, то Туркевич отправлялся по местным чиновникам. Он подходил в первую очередь к дому секретаря уездного суда и перед толпой зевак разыгрывал целый спектакль по какому-нибудь известному в городке делу, изображая и истца, и ответчика. Судебное производство он знал очень хорошо, поэтому в скором времени из дома выходила кухарка и давала генералу деньги. Так происходило у каждого дома, куда приходил Туркевич со своей свитой. Заканчивал он поход у дома градоправителя Коца, которого часто называл отцом и благодетелем. Здесь его одаривали подарком или же звали бутаря Микиту, который быстро управлялся с генералом, унося его на плече в кутузку.

Кроме этих людей в часовне ютилось много разных темных личностей, промышлявших мелким воровством. Они были сплочены, и руководил ими некий Тыбурций Драб. Кто он и откуда, никто не знал. Это был человек высокого роста, сутуловатый, черты лица крупные и выразительные. Низким лбом и выдающейся вперед нижней челюстью он напоминал обезьяну. Но глаза у Тыбурция были необыкновенные: они сверкали из-под нависших бровей, светились необыкновенным умом и проницательностью.

Всех поражала ученость пана Тыбурция. Он наизусть мог часами читать Цицерона, Ксенофонта, Виргилия. О происхождении Тыбурция и его образованности ходили разные толки. Но это так и оставалось тайной. Еще одной загадкой стало появление у Драба детей, мальчика лет семи и девочки трех лет. Валек (так звали мальчика) иногда без дела бродил по городу, а девочку видели всего один раз, и никто не знал, где она находится.

Глава 3. Я и мой отец.
В этой главе рассказывается об отношениях отца и сына. Старый Януш часто говорил Васе, что он в дурном обществе, так как его можно было увидеть либо в свите генерала Туркевича, либо среди слушателей Драба. С тех пор как у Васи умерла мать, а отец перестал обращать на него внимание, мальчик почти не бывал дома. Он избегал встреч с отцом, потому что лицо того было всегда сурово. Поэтому рано утром он уходил в город, выбравшись в окно, а возвращался поздно вечером, снова через окно. Если маленькая сестра Соня еще не спала, то мальчик пробирался к ней в комнату и играл с ней.

Рано утром Вася уходил за город. Он любил наблюдать пробуждение природы, бродил в загородной роще, у городской тюрьмы. Когда поднималось солнце, он шел домой, так как голод давал о себе знать. Мальчика все звали бродягой, негодным мальчишкой. В это же поверил отец. Он пытался воспитывать сына, но все его попытки заканчивались неудачей. Видя суровое лицо отца со следами огромного горя от утраты, Вася робел, опускал глаза и замыкался. Если бы отец приласкал мальчика, то все было бы совсем по-другому. Но мужчина смотрел на него отуманенными горем глазами.

Иногда отец спрашивал, помнит ли Вася мать. Да, он помнил ее. Как он прижимался ночами к ее рукам, как она сидела больная. И теперь он часто просыпался ночами с улыбкой счастья на губах от любви, которая теснилась в детской груди. Он протягивал руки, чтобы принять ласки матери, но вспоминал, что ее больше нет, и горько плакал от боли и горя. Но отцу мальчик не мог сказать всего этого из-за его постоянной угрюмости. И лишь еще больше съеживался.

Пропасть между отцом и сыном становилась все больше. Отец решил, что Вася окончательно испорчен и у него эгоистичное сердце. Однажды мальчик увидел своего отца в саду. Тот ходил по аллеям, и на лице его была такая мука, что Васе хотелось броситься к нему на шею. Но отец встретил сына сурово и холодно, спросив только, что ему нужно. С шести лет Вася узнал весь «ужас одиночества». Он очень сильно любил сестру, и она отвечала тем же. Но как только они начинали играть, старая няня забирала Соню и уносила к себе в комнату. И Вася стал реже играть с сестрой. Он стал бродягой.

Целыми днями он бродил по городу, наблюдал за жизнью горожан. Иногда некоторые картины жизни заставляли его останавливаться с болезненным испугом. Впечатления ложились ему на душу яркими пятнами. Когда же в городе не осталось неизведанных мест, а развалины замка потеряли для Васи свою привлекательность после изгнания оттуда нищих, то он стал часто ходить вокруг часовни, пытаясь обнаружить там человеческое присутствие. Ему пришла в голову мысль осмотреть часовню изнутри.

Глава 4. Я приобретаю новое знакомство.
В этой главе рассказывается, как Вася познакомился с детьми Тыбурция Драба. Собрав команду из трех сорванцов он отправился к часовне. Солнце садилось. Вокруг никого не было. Тишина. Мальчикам было страшно. Дверь часовни была заколочена. Вася надеялся забраться с помощью товарищей через окно, которое находилось высоко над землей. Сначала он заглянул вовнутрь, повисну на оконной раме. Ему показалось, что перед ним глубокая яма. Не было никаких признаков присутствия человека. Второй мальчик, которому наскучило стоять внизу, тоже повис на оконной раме и заглянул в часовню. Вася предложил ему спуститься в комнату на поясе. Но тот отказался. Тогда Вася сам спустился туда, связав вместе два ремня и зацепив их за оконную раму.

Ему было жутко. Когда же раздался грохот обвалившей штукатурки и шум крыльев проснувшейся совы, а в темном углу какой-то предмет исчез под престолом, друзья Васи убежали стремглав, оставив его одного. Чувства Васи невозможно описать ему казалось, что он попал на тот свет. Пока он не услышал тихий разговор двух детей: одного совсем маленького и другого Васиного возраста. Вскоре из-под престола показалась фигура.

Это был темноволосый мальчик лет девяти, тоненький в грязной рубашке, с темными кудрявыми волосами. При виде мальчика Вася приободрился. Еще спокойнее ему стало, когда он увидел девочку с белокурыми волосами и голубыми глазами, которая тоже пыталась выбраться из люка в полу часовни. Мальчики готовы были подраться, но девочка, выбравшись, подошла к темноволосому и прижалась к нему. Это все решило. Дети познакомились. Вася узнал, что мальчика зовут Валек, а девочку Маруся. Они брат и сестра. Вася вытащил из кармана яблоки и угостил своих новых знакомых.

Валек помог Васе выбраться назад через окно, а сам с Марусей вышел другим ходом. Они проводили непрошенного гостя, и Маруся поинтересовалась, придет ли он еще. Вася обещал прийти. Валек разрешил ему приходить только тогда, когда взрослых не будет в часовне. Еще он взял с Васи обещание никому не рассказывать о новом знакомстве.

Глава 5. Знакомство продолжается.
В этой главе рассказывается, как Вася все больше привязывался к своим новым знакомым, бывая у них каждый день. По улицам города он бродил только с одной целью – посмотреть, ушли ли взрослые из часовни. Как только он видел их в городе, тут же отправлялся на гору. Валек встречал мальчика сдержанно. А вот Маруся радостно всплескивала ручками при виде гостинцев, которые Вася приносил для нее. Маруся была очень бледной, маленькой не по возрасту. Ходила она плохо, шатаясь, как былинка. Худенькая, тоненькая, она смотрела иногда очень грустно, не по-детски. Васе Маруся напоминала мать в последние дни болезни.

Мальчик сравнивал Марусю со своей сестрой Соней. Они были одного возраста. Но Соня была пухленькая, очень живая девочка, всегда одетая в красивые платья. А Маруся почти никогда не резвилась, смеялась тоже очень редко и тихо, как звенит серебряный колокольчик. Платье на ней было грязное и старое, а волосы никогда не заплетались в косу. Зато волосы были роскошнее, чем у Сони.

Первое время Вася старался расшевелить Марусю, затевал шумные игры, вовлекая в них Валека и Марусю. Но девочка боялась таких игр и готова была расплакаться. Любимым ее развлечением было сидеть на травке и перебирать цветы, которые Вася и Валек рвали для нее. Когда Вася спросил, почему Маруся такая, Валек ответил, что от серого камня, высасывающего из нее жизнь. Так им сказал Тыбурций. Вася ничего не понял, но, посмотрев на Марусю, понял, что Тыбурций прав.

Он стал тише вести себя рядом с детьми, и они часами могли лежать на траве и беседовать. От Валека Вася узнал, что Тыбурций им отец, и что он любит их. Беседуя с Валеком, он по-другому стал смотреть на своего отца, потому что узнал, что его уважают все в городе за кристальную честность и справедливость. В душе мальчика проснулась сыновняя гордость, и в то же время горечь от сознания того, что отец никогда не полюбит его так, как любит Тыбурций своих детей.

Глава 6. Среди «серых камней».
В этой главе Вася узнает, что Валек и Маруся относятся к «дурному обществу», они нищие. Несколько дней он не мог пойти на гору, потому что не видел в городе никого из взрослых обитателей часовни. Он слонялся по городу, высматривая их и скучая. Однажды он встретил Валека. Тот спросил, почему он больше не приходит. Вася сказал причину. Мальчик обрадовался, ведь он решил, что тому уже наскучило новое общество. он пригласил Васю к себе, а сам немного отстал.

Валек догнал Васю только на горе. В руке он держал булку. Он провел гостя через ход, которым пользовались обитатели часовни, в подземелье, где и жили эти странные люди. Вася увидел «профессора» и Марусю. Девочка в свете, отражающемся от старых гробниц, почти сливалась с серыми стенами. Вася вспомнил слова Валека о камне, высасывающем из Маруси жизнь. Он отдал Марусе яблоки, а Валек отломил ей кусок булки. Васе было неуютно в подземелье, и он предложил Валеку увести оттуда Марусю.

Когда дети поднялись наверх, между мальчиками состоялся разговор, который сильно потряс Васю. Мальчик узнал, что Валек не купил булку, как он думал, а украл ее, потому что у него нет денег на покупку. Вася сказал, что воровать – это плохо. Но Валек возразил, что взрослых нет, а Маруся хотела есть. Вася, который никогда не знал, что такое голод, по-новому посмотрел на своих друзей. Он сказал, что Валек мог бы сказать ему, и он принес бы булок из дома. Но Валек возразил, что на всех нищих не напасешься. Пораженный до глубины души, Вася ушел от своих друзей, потому что не мог с ними играть в этот день. Сознание того, что его друзья нищие, вызвало в душе мальчика сожаление, доходившее до сердечной боли. Ночью он сильно плакал.

Глава 7 На сцену является пан Тыбурций.
В этой главе рассказывается, как Вася знакомится с паном Тыбурцием. Когда на следующий день он пришел в развалины, то Валек сказал, что уже и не надеялся снова увидеть его. Но Вася решительно ответил, что всегда будет приходить к ним. Мальчики стали мастерить ловушку для воробьев. Нитку дали Марусе. Она дергала ее, когда привлеченный зерном воробей залетал в ловушку. Но вскоре небо нахмурилось, собрался дождь, и дети пошли в подземелье.

Здесь они начали играть в жмурки. Васе завязали глаза, и он делал вид, что никак не может поймать Марусю, пока не наткнулся на чью-то мокрую фигуру. Это был Тыбурций, который поднял Васю за ногу над головой и пугал его, страшно вращая зрачками. Мальчик пытался вырваться и требовал отпустить его. Тыбурций строго спрашивал Валека, что это такое. Но тому нечего было сказать. Наконец мужчина узнал в мальчике сына судьи. Он стал спрашивать его, как он попал в подземелье, как давно он сюда приходит, и кому уже успел рассказать о них.

Вася сказал, что ходит к ним уже шесть дней и никому не говорил о подземелье и его обитателях. Тыбурцций похвалил его за это и разрешил и дальше приходить к своим детям. Потом отец и сын стали готовить ужин из принесенных Тыбурцием продуктов. При этом Вася обратил внимание на то, что пан Драб был сильно утомлен. Это стало еще одним из откровений жизни, которых мальчик много узнал, общаясь с детьми подземелья.

Во время ужина Вася обратил внимание на то, что Валек и Маруся едят мясное блюдо с жадностью. Девочка даже облизывала свои засаленные пальцы. По-видимому, они не очень часто видели такую роскошь. Из разговора Тыбурция и «профессора» Вася понял, что продукты добыты нечестным путем, то есть украдены. Но толкал этих людей на воровство голод. Маруся подтвердила слова отца, что она была голодной, а мясо – это хорошо.

Возвращаясь домой, Вася размышлял над тем, что он узнал нового о жизни. Его друзья – нищие, воры, у которых нет дома. А с этими словами всегда связано презрительное отношение окружающих. Но в то же время ему было очень жаль Валека и Марусю. Поэтому его привязанность к этим бедным детям лишь усилилась в результате «душевного процесса». Но и сознание, что воровать нехорошо, также осталось.

В саду Вася наткнулся на своего отца, которого всегда боялся, а теперь, когда у него была тайна, боялся еще больше. На вопрос отца, где был, мальчик солгал впервые в жизни, ответив, что гулял. Васю страшила мысль, что отец узнает о его связи с «дурным обществом» и запретит встречаться с друзьями.

Глава 8. Осенью.
В этой главе говорится о том, что с приближением осени обострилась болезнь Маруси. Вася теперь мог свободно приходить в подземелье, не дожидаясь, когда взрослые обитатели уйдут. Вскоре он стал среди них своим человеком. Все обитатели подземелья занимали одно помещение побольше, а Тыбурций с детьми другое поменьше. Но в этом помещении было больше солнца и меньше сырости.

В большом помещении стоял верстак, на котором обитатели мастерили различные поделки. На полу здесь валялись стружки, обрезки. Везде была грязи и беспорядок. Тыбурций заставлял иногда жителей убирать все. Вася не часто заходил в это помещение, так как там был затхлый воздух и обитал мрачный Лавровский. Однажды мальчик наблюдал, как в подземелье принесли пьяного Лавровского. Голова того болталась, ноги стучали по ступеням, а по щекам текли слезы. Если на улице Васю позабавило бы такое зрелище, то здесь, «за кулисами», жизнь нищих без прикрас угнетала мальчика.

Осенью Васе труднее стало вырываться из дома. Приходя к своим друзьям, он замечал, что Марусе становится все хуже и хуже. Она больше лежала в постели. Девочка стала дорога для Васи, как и сестра Соня. Тем более, что здесь никто не ворчал на него, не упрекал в испорченности, а Маруся по-прежнему радовалась появлению мальчика. Валек обнимал его как брата, даже Тыбурций иногда смотрел на всех троих странными глазами, в которых светилась слеза.

Когда на несколько дней снова установилась хорошая погода, Вася и Валек каждый день выносили Марусю наверх. Здесь она как будто оживала. Но так продолжалось недолго. Над Васей же тоже сгущались тучи. Однажды он видел, как старый Януш о чем-то говорил с отцом. Из услышанного Вася понял, что это касается его друзей из подземелья, а может быть и его самого. Тыбурций, которому мальчик рассказал об услышанном, сказал, что пан судья очень хороший человек, он поступает по закону. Вася после слов пана Драба увидел отца грозным и сильным богатырем. Но к этому чувству опять примешалась горечь от сознания, что отец его не любит.

Глава 9. Кукла.
В этой главе рассказывается о том, как Вася принес Марусе куклу сестры. Последние погожие дни прошли. Марусе стало хуже. Она уже больше не вставала с постели, была равнодушна. Вася сначала приносил ей свои игрушки. Но они недолго развлекали ее. Тогда он решил попросить помощи у сестры Сони. У нее была кукла, подарок матери, с красивыми волосами. Мальчик рассказал Соне о больной девочке и попросил куклу на время для нее. Соня согласилась.

Кукла действительно подействовала на Марусю удивительным образом. Она как будто ожила, обнимала Васю, смеялась и разговаривала с куклой. Она встала с постели и водили по комнате маленькую дочку, иногда даже бегала. Зато Васе кукла доставила много тревог. Когда он нес ее на гору, то повстречался со старым Янушем. Затем пропажу куклы обнаружила няня Сони. Девочка пыталась унять свою няньку, говорила, что кукла ушла гулять и скоро вернется. Вася ждал, что его поступок скоро раскроется, и тогда отец все узнает. Тот и так уже что-то подозревал. К нему снова приходил Януш. Отец запрещал Васе уходить из дома.

На пятый день мальчику удалось улизнуть еще до того, как отец проснулся. Он пришел в подземелье и узнал, Марусе стало еще хуже. Она никого не узнавала. Вася рассказал Валеку о своих опасениях и мальчики решили забрать куклу у Маруси и вернуть ее Соне. Но как только куклу забрали из-под руки больной девочки, как она заплакала очень тихо, а на лице появилось выражение такого горя, что Вася тут же положил куклу на место. Он понял, что хотел лишить своего маленького друга единственной в жизни радости.

Дома Васю встретил отец, сердитая нянька и заплаканная Соня. Отец снова запретил мальчику отлучаться из дома. Четыре дня он томился ожиданием неминуемой расплаты. И этот день наступил. Его позвали в кабинет отца. Тот сидел перед портретом жены. Потом повернулся к сыну и спросил, он ли взял у сестры куклу. Вася признался, что взял ее, что Соня разрешила это сделать. Тогда отец потребовал сказать, куда он отнес куклу. Но мальчик наотрез отказался это делать.

Неизвестно, чем бы все это закончилось, но тут в кабинете появился Тыбурций. Он принес куклу, потом попросил судью выйти с ним, чтобы рассказать все о происшествии. отец очень удивился, но повиновался. Они вышли, а Вася остался в кабинете один. Когда отец снова вернулся в кабинет, лицо его было растерянным. Он положил свою руку на плечо сына. Но теперь это была не та тяжелая рука, несколько минут назад с силой сжимавшая плечо мальчика. Отец погладил сына по голове.

Тыбурций посадил Васю себе на колени и сказал ему, чтобы он пришел в подземелье, что отец позволит это сделать, потому что Маруся умерла. Пан Драб ушел, а Вася с удивлением увидел перемены, произошедшие с отцом. его взгляд выражал любовь и доброту. Вася понял, что теперь отец всегда будет смотреть на него такими глазами. Потом он попросил отца отпустить его на гору попрощаться с Марусей. Отец тут же согласился. И еще дал Васе денег для Тыбурция, но не от судьи, а от имени его, Васи.

Заключение
После похорон Маруси Тыбурций и Валек куда-то исчезли. Старая часовня со временем развалилась еще больше. И только одна могила каждую весну по-прежнему зеленела. Это была могила Маруси. Вася, его отец и Соня часто посещали ее. Вася и Соня там вместе читали, думали, делились своими мыслями. Здесь же они, уезжая из родного города, дали свои обеты.

/ / / Анализ повести Короленко «В дурном обществе»

Русский писатель Владимир Короленко отличался смелостью в суждениях, объективным взглядом на общество. Критика социального неравенства и других болезней общества часто приводила писателя к ссылке. Однако репрессии не задушили ярко выраженное авторское мнение в его произведениях.

Наоборот, переживая личные невзгоды, писатель становился решительнее и его голос звучал убедительнее. Так, находясь в ссылке, Короленко пишет трагическую повесть «В дурном обществе».

Тема повести: рассказ о жизни маленького мальчика, который попадает в «дурное общество». Дурным обществом для главного героя из небедной семьи считались его новые знакомые, дети из трущоб. Таким образом, автор подымает тему социального неравенства в обществе. Главный герой еще не испорчен предрассудками общества и не понимает, почему его новые друзья – дурное общество.

Идея повести: показать трагичность разделения общества на низшие и высшие классы.

Главный герой повести – мальчик по имени , которому еще нет и 10 лет. Он воспитывается в зажиточной семье. Отец героя – уважаемый в городе судья. Его все знают, как справедливого и неподкупного гражданина. После того, как не стало его жены, он забросил воспитание сына. Драма в семье сильно повлияла на Васю. Не чувствуя больше внимания отца, мальчик стал больше гулять на улице и там знакомится с нищими детьми – Вальком и Марусей. Они жили в трущобах и воспитывались приемным отцом.

По мнению общества, эти дети были дурной компанией для Васи. Но сам герой искренне привязался к новым друзьям и хотел им помочь. На деле это было сложно, поэтому мальчик часто плачет дома от беспомощности.

Жизнь его друзей сильно отличалась от его собственной жизни. Когда Валек крадет булочку для голодной сестры, то Вася вначале осуждает поступок приятеля, ведь это воровство. Но потом искреннее жалеет их, ведь осознает, что нищие дети вынуждены поступать так, чтобы просто выжить.

Познакомившись с и Марусей, Вася входит в мир, полный несправедливости и боли. Герой вдруг осознает, что общество не однородно, что есть люди разного сорта. Но он этого не принимает, и наивно верит, что сможет помочь друзьям. Вася не может изменить их жизнь, но пытается подарить хоть немного радости. Например, он забирает одну куклу сестры и дарит ее больной . Для сестры эта кукла значила немного, а вот для нищей девочки она стала сокровищем. Главный герой ради друзей решается на поступки, о которых раньше боялся даже подумать.

Тема повести – чрезвычайно сложная и актуальная во все времена с начала цивилизации. Многие специалисты по социологии пытались изучить проблему социального неравенства и степень влияния статуса на человека. Владимир Короленко показал эту тему через детское восприятие. Да, повесть во многом утопична, так как сложно представить себе ребенка, который философски рассуждает о взрослой проблеме общества. И тем ни менее, повесть рекомендована к изучению в школе, для того чтобы дети задумывались о важных вещах. Ведь в юном возрасте формируется общая картина мира, поэтому так важно, чтобы она не искажалась.

Читая произведения Владимира Короленка, читатели задумываются о проблемах общества. В повести «В дурном обществе» мало радостных строк, больше боли, что должно вызывать сочувствие у людей.